Обычно Тони был просто образцом долготерпения. И в последующие годы он и большее сносил. Но в тот день Тони с задачей не справился. Он мог бы накричать на меня или дать пощечину — он имел на это право. Мог велеть няне подержать меня. Вместо этого Тони пошел за отцом.
Была пятница. Мама умерла во вторник, пролежав три дня в коме. Меня не пускали к ней, и я так и не простил за это отца. Наверное, таким дурацким способом он просто пытался меня защитить. Даже сейчас я злюсь, когда об этом вспоминаю. Я не мог зайти в спальню матери, а он не мог из нее выйти. Отец сидел с мамой и смотрел, как из нее вытекает жизнь. Мы с ним почти неделю не виделись. Со мной сидели няня и Тони. Так что сейчас должно было состояться наше семейное воссоединение. Семья, правда, пережила сокращение штатов, и нас осталось двое. Я не понимал тогда, что такое символизм, но понимал другое: первая наша беседа задаст тон дальнейшей совместной жизни. Жизни без мамы.
Отец тихо вошел в комнату. Высокий, как и я, как его отец и дед, он всегда ступал очень легко. Ему было больше пятидесяти, но в густых черных волосах (их он унаследовал от матери) не было седины. Отец был одет в черный костюм, белую рубашку и серый галстук. Однако прежде всего я увидел носки его туфель. Я лежал на полу и отказывался вставать. Два ботинка летели на меня, как торпеды.
Я перевернулся на живот и зарылся лицом в ковер. Довольно долго все молчали. Я даже решил, что отец ушел, но нет, когда я осторожно открыл глаза, оказалось, что он так и стоит надо мной. И держит в руках галстук, словно это поводок, а я — просто упрямый щенок.
— Не будешь одеваться — поедешь как есть, — сказал отец.
— Ну и пусть.
И через секунду меня уже тащили к лифту. Я орал и отбивался. Няня держала меня за одну руку, гувернантка за другую, а отец, не оглядываясь, шагал впереди. Как вы понимаете, в доме в тот день было особенно тихо, поэтому мой истерический вой производил уж совсем жуткое впечатление. Вчетвером мы вошли в лифт. Отец морщился. Я еще больше распалился. Может, если вопить погромче, они меня отпустят. Мы спустились на первый этаж, двери открылись, и я замолчал. В холле нас встречали два десятка человек, женщины в слезах, мужчины с красными насупленными лицами. И все смотрели, как я борюсь с моими мучителями. Все, кто работал в доме, собрались, чтобы проводить нас с отцом на похороны.
И тут я понял, что наделал, как я выглядел, что происходит, какое унижение мне придется пережить, если я не надену костюм. Я начал умолять отца позволить мне вернуться. Он не ответил, просто вышел из лифта и пошел между двумя рядами. Снова на два шага впереди, а няня и гувернантка несли меня, полуголого, на руках, четко следуя указаниям хозяина. Мимо проплывали испуганные лица, потом мы погрузились в лимузин. Тони ждал меня в машине с брюками в руках.
Старые дела очень трудно расследовать — так объяснил мне Макгрет. Дела эти никого уже не убьют, они не угоняют самолеты и не врезаются в здания. Не распыляют в метро ядовитые газы. Не взрываются посреди Центрального парка. Не расстреливают из автоматов толпу на рынке. С нынешними национальными приоритетами полицейским, которые копаются в старых делах, все труднее стало находить на них время и силы. Да и добро от начальства получить непросто.
Макгрет был начальником отдела полиции последние восемь лет перед пенсией, да и потом не потерял связи с сотрудниками. «Они отличные ребята. Смелые, упрямые, — рассказывал он. — Преданы делу, никогда не сдаются. Но решения-то принимают не они. Мир нынче совсем переменился».
Переменился. Это значит, старым делам придется дожидаться своей очереди. Очередь растет, а штат полицейских сокращается. Самых толковых перебрасывают в отдел по борьбе с терроризмом. Или они просто решают, что с них довольно, и увольняются. И еще это значит, что тысячи коробок с уликами и свидетельскими показаниями (вроде той, что хранил у себя Макгрет, той, в которой мы копались потом еще несколько недель) пылятся на полках годами. За десятки лет эти улики могли хоть в золото превратиться, никому и дела не будет.
— Прямо перед тем как я на пенсию ушел, мы грант получили от департамента юстиции. Пять штук на исследование старого ДНК. Знаешь, их, по-моему, до сих пор не потратили. Так все и лежит — ждет, когда хоть кто-нибудь этими делами заинтересуется. Рук не хватает. Если тебе нужно что-то отыскать, ты ползешь в хранилище, отправляешь образец на экспертизу, да еще кучу бумажек заполняешь. Вот скажи мне, как с этим могут справиться двенадцать человек? Двенадцать человек на весь гребаный Нью-Йорк! А в спину уже начальство дышит, федералы орут, что мы лезем в их секреты, пресса с ума сходит — ужасы расписывает, которые случились на прошлой неделе. Попробуй-ка тут подойди к начальнику: «У меня, знаете ли, обнаружились кое-какие зацепки в деле тридцатилетней давности, так я, может быть — может быть, — сумею его раскрыть. Убийца-то, наверное, помер уже, но ведь мы сделаем для семьи погибшего доброе дело». Ага, щас.
На пенсии он развлекался тем, что рылся в старых делах, тех, которые когда-то его зацепили. Бывшие коллеги только рады были — хоть кто-то готов взять на себя эту работу. Больше всего раскрытий по старым делам было, когда начинали говорить свидетели. Время проходило, они переставали бояться и давали показания. Конечно, тут свои сложности. За долгие годы люди забывали, что видели. А иногда умирали до того, как Макгрет их находил. Но вот с этими убийствами в Квинсе — совсем другая история. Там просто не с кем было разговаривать. Ни тебе слухов, ни пьяной болтовни в баре. Дохлый номер. Но Макгрет давным-давно твердо решил раскрыть это дело во что бы то ни стало.